Историю западного феминизма принято делить на несколько так называемых волн, что будет справедливо и в случае периодизации женского движения в СССР/России. Журналистка и сценаристка Полина Рыжова проследила литературное становление феминизма и изучила как женщины отстаивали свои права в 1970-1980-е годы — в самиздате, в кино, в быту. В каком положении оказались женщины в больших городах к концу советского проекта? В чем проявлялась ретроградность андеграунда той поры? Как пересекались феминистское и диссидентское движение? И в чем отличие советского феминизма от западного?
«24 июля 1974 года. Я стою на Стрелке Васильевского острова — и в самом центре моего родного города — Ленинграда. Ко мне подходит Татьяна Горичева — одна из моих приятельниц по работе в самиздате — и передает мне — как она и обещала по телефону — “кое-что”. А именно: четыре странички, довольно потрепанные на вид, пожелтевшие от немолодого возраста, с машинописным текстом. И говорит, что художница Татьяна Мамонова (имя, которое я слышу впервые) прочла мои произведения, опубликованные в самиздате, и они ей так понравились, что она решила пригласить меня работать вместе с нею… И тут она произносит такие слова, от которых у меня все внутри переворачивается. Меня, опытную писательницу с 16-летним стажем, она приглашает создавать, вместе с нею, самиздатское издание для женщин. Меня — для женщин??? Я тут же почувствовала себя так, словно бы меня понизили в должности!» — так вспоминает свою первую реакцию на идею создания феминистского альманаха диссидентка Анна-Наталия Малаховская[1]. В руках у Малаховской оказывается статья Мамоновой под названием «Роды человеческие», рассказывающая об ужасах деторождения и психологическом насилии, с которым обычно сталкиваются женщины в роддомах. Малаховская сразу же прочитывает ее и испытывает что-то вроде внезапного озарения — она вдруг понимает, что безнадежность положения женщины вызвана не реальным положением дел, а «внушаемым нам подходом к этому положению дел». Потрясенная этим открытием писательница в спешке едет домой, где на первом попавшемся клочке бумаги набрасывает статью-манифест о несправедливом распределении ответственности между женщиной и мужчиной в советской семье. Так начинается работа над первым и единственным советским фем-альманахом, он получает название «Женщина и Россия».
Материал для первого выпуска, стремительно собранный участницами альманаха среди знакомых, выглядит нарочито разношерстным: философское эссе о Богородице, письмо из женской тюрьмы, заметка о матерях-одиночках и абортариях, монолог ребенка о детском лагере, статья о гомосексуальных мотивах в лирике Уитмена и Цветаевой, несколько рассказов и перевод стихов индийской поэтессы. Десять экземпляров, перепечатанных на машинке и переплетенных вручную, готовы уже к началу осени. Всего через пару месяцев альманахом уже интересуются сразу два фем-издательства во Франции (французские феминистки даже успевают поссориться, пытаясь определить, какое из издательств должно публиковать перевод первым), также настойчивый интерес к его участницам проявляет КГБ: на «профилактической беседе» в ведомстве Мамонову называют «провокатором», а журнал — «тенденциозным». Из-за угроз со стороны органов второй номер участницы альманаха выпустить не решаются, но приступают к изданию нового феминистского журнала «Мария» — успевают подготовить всего один выпуск, и летом 1980 года всю редколлегию высылают из Советского Союза.
Первый советский феминистский проект просуществовал всего год, закончился он так же неожиданно, как и возник. Сам факт его появления сегодня кажется удивительным, особенно для тех, кто привык считать российский феминизм исключительно импортированным явлением. Что это было? Почему несколько женщин из диссидентского ленинградского круга вдруг почувствовали необходимость писать о правах женщин? Какими предпосылками было обусловлено это желание? И, главное, почему после высылки из СССР у них не возникло последовательниц? Ответы на эти вопросы можно попытаться найти, обратившись к социокультурному контексту того времени. С точки зрения гендерного уклада эпоха застоя стала уникальным периодом в отечественной истории: женщины впервые оказались в сильной позиции, и это позволило им критически осмыслить феномен советского равноправия.
Предоставить женщинам равные права с мужчинами обещали сразу после революции. Большевики считали, что причина плачевного положения женщин заключалась в том, что их на протяжении многих веков не допускали к участию в общественном труде. «Порабощение женщины связано с моментом разделения труда по полу, — писала Александра Коллонтай, — когда производительный труд выпадает на долю мужчины, а труд подсобный — на долю женщины»[2]. Значит, чтобы решить «женский вопрос» раз и навсегда, большевикам нужно было всего лишь дать женщинам работать наравне с мужчинами, соответственно, все независимые объединения, выступающие за права женщин, были закрыты за ненадобностью. В 1920-е наступил этап бурных экспериментов в сфере семейно-брачных отношений: полученные женщинами права на развод и аборт вкупе с экономической независимостью все сильнее расшатывали концепцию традиционного брака. Однако к началу 1930-х курс на эмансипацию уже был свернут. Сталин запретил аборты, ужесточил процедуру развода, а также ввел раздельное обучение мальчиков и девочек. Если для первого этапа советской гендерной политики была свойственна политическая мобилизация женщин, то для второго — экономическая[3]. Помимо роли матери, государство все агрессивнее навязывало женщинам роль работницы, именно в этот период были отменены многие женские льготы на производстве, такие как запрет на работу в ночную смену и в тяжелых условиях труда. Так в советском обществе закреплялся «контракт работающей матери», двойная нагрузка на женщину — на работе и дома — стала нормой, действующей до сих пор.
Третий этап пришелся на период оттепели. Начиная с середины 1950-х женщинам вернули право на репродуктивный выбор, развод и смешанное школьное образование. Благодаря массовому типовому строительству миллионы советских граждан смогли переехать из коммуналок в собственные квартиры. С одной стороны, это делало семью более автономной, независимой от государства, частная жизнь становилась менее регулируемой, с другой, еще сильнее увеличивало бытовую нагрузку на женщину: теперь ей приходилось в одиночку заботиться о детях и вести домашнее хозяйство, при этом от роли работницы ее никто не освобождал.
В позднесоветский период женщина становится фактически независимой от мужчины. Она сама зарабатывает деньги (в 1970–80-е годы работают и учатся больше 90% трудоспособных советских женщин[4]; в числе рабочих и служащих женщины составляют 51%, а среди специалистов с высшим и средним образованием — 59%[5]), одной зарплаты мужа, как правило, на жизнь семьи не хватает. Государство пытается частично заместить традиционно мужскую функцию кормильца, поддерживая женщин-матерей разнообразными ресурсами: вводит оплачиваемые отпуска по беременности и родам, дает больничные листы по уходу за ребенком, платит пособия матерям-одиночкам, расширяет сеть бесплатных учреждений — детских садов, школ, поликлиник. Если на начало 1960-х годов ясли и детские сады доступны только для 12,6% детей дошкольного возраста, то к 1980 году уже 45% детей находятся под опекой государственного учреждения, пока их матери работают[6]. С социальной точки зрения женщина в эпоху застоя оказывается более защищена, чем мужчина, по крайней мере, формально.
Такой гендерный перекос пробуждает в советском обществе дискуссию о кризисе мужественности. Ее начинает статья «Берегите мужчин!» Бориса Урланиса, опубликованная в «Литературной газете» в 1968 году: в ней Урланис, обеспокоенный высокими цифрами мужской смертности, предлагает по аналогии с женскими консультациями создать консультации мужские, где бы профилактика несчастных случаев совмещалась с антиалкогольной и антиникотиновой пропагандой. «Женщины, берегите мужчин, ведь они не менее прекрасная половина рода человеческого… Давайте добьемся, чтобы у нас встречались не только прабабушки, но и прадедушки, являющиеся в настоящее время большой редкостью», — пишет Урланис[7]. Мужчины в позднесоветском обществе не могут проявить и подтвердить свою маскулинность, поскольку не обладают преимуществом над женщинами в обладании ресурсами[8]. В романе «Время ночь» Людмила Петрушевская гротескно изображает позднесоветскую семью, состоящую из бабушки, мамы и дочери. Мужчины в этой матриархальной системе либо уходят добровольно, либо изгоняются, будучи обвиненными в дармоедстве: необходимость их пребывания в семье с чисто экономической точки зрения оказывается под вопросом.
В эпоху застоя особенно острой становится проблема мужского пьянства: на одного взрослого мужчину приходится больше 180 пол-литровых бутылок водки в год, то есть одна бутылка уходит примерно в два дня[9]. К середине 1980-х пьянство становится настолько повсеместным, что государство вынуждено начать антиалкогольную кампанию. Пьющий мужчина, потеряв статус единственного кормильца, зачастую оказывается для семьи обузой. Впрочем, наряду с этим символическая стоимость мужчины в обществе парадоксальным образом повышается. На эту тему иронизировал Сергей Довлатов в «Заповеднике»: «Кривоногий местный тракторист с локонами вокзальной шлюхи был окружен назойливыми румяными поклонницами. — Умираю, пива! — вяло говорил он. И девушки бежали за пивом…»
Социологи Анна Тёмкина и Елена Здравомыслова пишут, что в сравнении с прежними моделями стереотипной маскулинности позднесоветские мужчины оценивались обществом как неудачники[10]. Одна из главных моделей для сравнения — образ отца, героя Великой Отечественной войны. В представлении общества поколение отцов осуществляло свое мужское призвание, защищая родину, жертвуя собой ради будущего страны. Однако ролевая модель героя уже мало подходила к изменившейся реальности. Этот внутренний диалог с ностальгическим образом отца буквально воплощен еще в «оттепельном» фильме Марлена Хуциева «Застава Ильича». На вопрос главного героя Сергея, как ему нужно жить, погибший на войне отец интересуется, сколько тому лет. «Двадцать три», — отвечает Сергей. «А мне двадцать один, — говорит отец. — Ну, как я могу тебе советовать?»
Еще один отечественный образец традиционной маскулинности — русский мужик, крестьянин-труженик; тоска по нему видна в прозе писателей-деревенщиков. Другая его версия — дворянин-аристократ, живущий по кодексу чести; такой герой был хорошо представлен в русской классической литературе. Романтический образ декабристов, бесстрашных вольнодумцев, примеряли на себя советские диссиденты, в реальности вынужденные гораздо тщательнее скрывать свои политические устремления и буквально жить двойной жизнью. Позднесоветским поколением была востребована и западная модель маскулинности — образ ковбоя, позаимствованный из популярных вестернов (например, суперпопулярного в СССР фильма «Великолепная семерка» Джона Стерджеса). Ковбой представляет собой тип независимого, благородного и уверенного в себе героя, он противостоит несправедливости, защищает слабых и при этом жестко отделяет себя от женского семейного мира[11].
В период застоя советские мужчины чувствовали себя неуверенно не только в сравнении с образцами конвенциональной маскулинности, но и в сравнении с эмансипированными женщинами, сохранившими при этом власть в семейной сфере. Интересно, как по-разному репрезентируют себя художники и художницы тех лет[12]: если в автопортретах художников можно увидеть мотивы ухода, раздвоения, растворения (например, в картине Николая Белянова «Киоск», 1979 год), то в автопортретах художниц, напротив, чувствуется манифестационность, нарциссизм, женская фигура часто занимает доминирующее положение на холсте (например, в картине Елены Романовой «Автопортрет в красном свитере», 1972 год, или же работе Ксении Нечитайло «Автопортрет в красном», 1988 год). При этом в общественном дискурсе нередко именно женщины признавались ответственными за то, что мужчины не могут проявить маскулинность. «Положение женщины делало ее ответственной, сильной и способной к управлению другими, к которым относились и мужчины, находившиеся в зависимости от женской заботы. Женская забота — забота матери и супруги — оказалась ресурсом власти и часто рассматривалась как насилие», — пишут Тёмкина и Здравомыслова[13].
Формально в эпоху застоя женщины оказались в более сильной позиции, чем мужчины, однако выгодным их положение назвать было сложно — они ежедневно сталкивались с колоссальной физической и психологической нагрузкой: им нужно было следовать «контракту работающей матери», то есть работать, заниматься детьми, обустраивать быт, а в условиях дефицита еще и налаживать связи для получения необходимых для жизни семьи ресурсов.
В повести Натальи Баранской «Неделя как неделя», опубликованной в «Новом мире» в 1969 году, описывается типичная жизнь работающей матери. Ее героиня, 28-летняя Ольга Воронкова, сотрудница химического института и мать двоих детей, вынуждена жить в постоянной спешке: ей нужно встать раньше всех, приготовить завтрак, собрать и накормить детей, приехать на работу, чтобы весь день заниматься разработкой нового вида стеклопластика, купить продукты, вернуться домой, приготовить ужин, уложить детей спать, помыть посуду, постирать вещи, подмести полы и спустя шесть часов сна повторить весь цикл снова. Ольга не успевает толком ни позавтракать, ни причесаться, она постоянно не высыпается, все забывает, всюду опаздывает, нервничает из-за здоровья детей, из-за отношений с мужем, из-за того, что ее могут уволить, из-за того, что плохо ведет хозяйство и мало экономит. Муж предлагает ей полностью посвятить себя заботе о семье, но работа для Ольги тоже важна («Дима, неужели ты думаешь, что я не хотела бы сделать так, как лучше детям? Очень хотела бы! Но то, что предлагаешь ты, это просто... меня уничтожить. А моя учеба пять лет? Мой диплом? Мой стаж? Моя тема? Как тебе легко все это выбросить — швырк, и готово! И какая я буду, сидя дома? Злая как черт: буду на вас ворчать все время. Да и вообще, о чем мы говорим? На твою зарплату мы не проживем, ничего другого, реального, тебе пока не предлагают...»). На протяжении недели Ольга пытается урвать время, чтобы заполнить «Анкету для женщин», выданную ей на работе, — благодаря таким анкетам советские демографы рассчитывают понять, как улучшить демографическое положение в стране. Ольга тем временем отчаянно боится забеременеть, на третьего ребенка у нее не хватит ни сил, ни времени, ни денег.
У героини-мамы из комедийного фильма Ильи Фрэза «Карантин» (1983) похожая проблема: девушка, чей день проходит на работе, а ночь — за написанием диссертации, незапланированно беременеет и подумывает сделать аборт, поскольку второй ребенок, скорее всего, поставит крест на ее карьере. Ситуация обостряется, когда детский сад, куда ходит ее дочь Маша, закрывают на карантин, и теперь, помимо работы и диссертации, героине нужно взять на себя еще и заботу о ребенке. В отличие от Ольги из повести Баранской, у которой из помощников есть только муж, героиня фильма «Карантин» окружена родственниками: муж, зять, теща, их родители. Однако никто из них не готов поддержать молодую мать. Напротив, члены семьи уверены, что забота о ребенке — ее первостепенная задача, и не стоит перекладывать свои обязанности на других. Инфантильный муж, который старается встать раньше жены и незамеченным уйти на работу, чтобы не таскаться с дочерью, пытается убедить героиню, что ребенок — именно ее зона ответственности:
«— Скажи, зачем ты родила ребенка?
— Я думала, что я замужем.
— Любовь моя, что такое, по-твоему, быть замужем?
— Это значит не быть матерью-одиночкой: тебе половина и мне половина
— Значит, как мы будем Машу пилить, вдоль или поперек?»
Дедушка мужа, профессор, недовольно бросает героине: «Я бы запретил женщинам диссертации, наука и так выдержит». У тещи более рациональный подход: «Наше время стоит дороже твоего, ты у нас такая молоденькая, такая малооплачиваемая, вот и сидела бы с ребенком». При этом, узнав, что героиня беременна, вся семья бросается уговаривать ее не делать аборт. В итоге та сдается и соглашается сохранить беременность: несмотря на счастливый финал, мы понимаем, что героиня не сможет совместить работу и семью, и сложная проблема, попутно поднятая в комедийном фильме, остается нерешенной.
Зачастую именно необходимость заботиться о ребенке и быте превращает молодого перспективного специалиста в низкооплачиваемую малоквалифицированную сотрудницу, создавая тем самым основу для гендерного разрыва в оплате труда. Светлана Айвазова в книге «Русские женщины в лабиринте равноправия» рисует типичный путь девушки в позднесоветском обществе: в школе и в институте она, как правило, усваивает принцип равенства мужчин и женщин и впервые сталкивается с дискриминацией уже после рождения ребенка. Она уходит в декретный отпуск, и ее карьера вынужденно прерывается, заодно женщина берет на себя всю нагрузку по дому. Мужчина тем временем, чтобы компенсировать недостаток ее заработной платы, работает еще усиленнее, благодаря чему становится более высокооплачиваемым специалистом. Когда женщина выходит из декрета, за ней сохраняется вся работа по дому, поскольку ее время «дешевле», чем время продвинувшегося по карьерной лестнице мужа. Айвазова резюмирует: «Разрыв между ним и нею углубляется и закрепляется: ему — карьера, ей — домашние заботы, воспитание детей и профессиональный труд “между делом”»[14].
Несправедливое распределение обязанностей между мужчиной и женщиной становится одной из центральных тем феминистского альманаха «Женщина и Россия». Анна-Наталия Малаховская в статье «Материнская семья» прослеживает, как менялся семейный уклад на протяжении разных исторических эпох, и приходит к выводу, что именно в советский период равновесие между вкладом мужчины в семью и вкладом женщины было нарушено. В то время как мужчина после работы преимущественно «напивается и заваливается спать», женщина должна 1) рожать детей («Однако труд этот в заслугу женщине не ставится. Ребенку, уколовшему палец, больше сочувствия, чем женщине, умирающей от боли в родовых муках») 2) бегать по магазинам и отстаивать очереди за дефицитными продуктами 3) заботиться о детях 4) зарабатывать деньги, при этом постоянно брать больничные листки по уходу за ребенком, рискуя быть уволенной. Малаховская называет и пятую необходимость — творческий труд, который чаще всего невозможно встроить в жизнь замужней матери: «Семья ломает в женщине творца. Нигде не сыщешь семьи, где мужчина, даже самый заурядный, сделал бы для жены то, что женщина, даже самая талантливая, делает для мужа: уничтожил бы свои творческие потенции для того, чтобы она могла развивать свои способности. Женщина говорит: “Мое честолюбие — в тебе”, — и убивает в себе Моцарта. Или она этого не говорит — тогда Моцарта в ней убивает ее муж. А следующему еще легче — он говорит своей жене: “Моцартов среди женщин еще не было — и быть не может, не так вы созданы Господом Богом”».
Участницы альманаха ставят своей целью опровергнуть представление о том, что женщина в советском обществе находится в привилегированном положении. Татьяна Мамонова пишет экспрессивное эссе о ловушках патриархата, Наталья Мальцева размышляет о тяжелой жизни матерей-одиночек, попутно рассказывая о плачевном состоянии детских садов, яслей, абортариев, Юлия Вознесенская — о насилии в женской тюрьме, свидетельницей которого оказалась она сама. Альманах призывает не только улучшить положение женщины («Чтобы уравнять женщину в правах фактически, общество должно платить ей больше мужчины, а не меньше»), но, главное, начать относиться к женщине с уважением, которого она заслуживает.
С одной стороны, подход создательниц «Женщины и России» перекликается с идеями западных феминисток второй волны, размышлявших о принципиальном различии мира женщин и мира мужчин и пытавшихся разглядеть в женском опыте уникальные черты. Многие из них концептуализировали материнство, считая его ключевым аспектом женского бытия. По мнению социолога Александра Кондакова, в 1970-е годы СССР вписывает себя в глобальный контекст воспроизводства неравенства, в качестве сопротивления ему и возникает вторая волна российского феминизма, которая ищет «истинно женское» в советском обществе[15]. В свою очередь, западные феминистки третьей волны критиковали такой подход, указывая, что материнство не является универсальным женским опытом (в таком случае мы исключаем из разговора девочек, старых женщин, бесплодных женщин, чайлд-фри), а опора на категории «истинно женского» и «истинно мужского» лишь отражает стратегию патриархата и не решает проблемы неравноправия как таковой. С другой стороны, у альманаха нет одной консолидированной позиции, и взгляды его участниц на феминизм заметно разнятся. В частности, Татьяна Мамонова в статье «Роды человеческие» ставит под вопрос созидательный смысл материнства, наделяя беременность «паразитической сущностью».
Пожалуй, самая экзотическая черта советского феминизма, представленного в альманахе «Женщина и Россия», — религиозность. За эту составляющую отвечала философ и христианская феминистка Татьяна Горичева. Вслед за Василием Розановым, пытавшимся сблизить религию и пол, Горичева сближает религию и женщину, опровергая догматическое представление о женщине как о «неудавшемся мужчине». По ее мысли, именно в христианстве воплотился принципиально новый идеал женщины, Богородица — «образ совершенного человека». Ссылаясь на Симону де Бовуар, Горичева пишет, что женщина всегда существовала не как субъект, а как проекция мужских желаний, то есть была Другим мужчины, однако в отличие от западных феминисток она видит в этом не уничижение женщины, а, напротив, возвышение. Если мужчина — действие, то женщина — бытие, «она — не монада, самодовольно замкнутая на себя самое. Она — открытость, пустота и ничто, которое ждет Бога»[16].
Журнал «Мария», который начали делать советские феминистки после закрытия альманаха «Женщина и Россия» (правда, уже без Татьяны Мамоновой), имел отчетливо религиозную направленность, он был основан во имя «религиозного возрождения России как братства на основе христианской любви» и для распространения «альтернативной марксизму христианской культуры». Горичева вспоминает, что в их кругу тогда все были верующими: «Все пришли к вере через тяжелую жизнь: разводы, тюрьмы, аборты — Юлия Вознесенская, Наталья Малаховская и другие. Татьяна Мамонова была феминисткой западного толка, а мы все были верующими»[17]. Именно религиозная составляющая оказалась не понятой западными феминистками — для них религия и движение за права женщин были взаимоисключающими понятиями. В 1981 году французское издательство des femmes опубликовало перевод журнала «Мария», но убрало из заголовка формулировку «журнал российского независимого религиозного клуба»[18]. Его публикация уже не встретила во Франции той бурной поддержки, которую вызвал годом ранее перевод альманаха «Женщина и Россия».
Большинство участниц альманаха были диссидентками: Татьяна Горичева и Анна-Наталия Малаховская публиковались в самиздатском «37», Юлия Вознесенская — в «Часах». Во многом идея сделать собственный альманах возникла из-за того, что в диссидентском самиздате ни «женские темы», ни идея гендерного равноправия сочувствия не вызывали. К женщинам там, как правило, относились снисходительно, а высшей похвалой для них, по воспоминаниям Малаховской, служили сравнения с мужчиной — «мужской ум», «мужские стихи». При этом ключевые участники правозащитного движения были женщинами (вспомнить хотя бы Людмилу Алексееву, Наталью Горбаневскую или Татьяну Великанову), они отважно проходили через допросы, тюрьмы и психиатрические лечебницы, среди ленинградских диссидентов даже возникла поговорка, что в этом городе «невозможно встретить ни одного настоящего мужчины, кроме женщин»[19].
Парадоксальным образом андеграундная культура была менее толерантна к женщинам, чем советский официоз. Это хорошо видно по художественной сцене тех лет: в официальном советском искусстве 1970-х появляется целый феномен «амазонок левого МОСХа» (Татьяна Назаренко, Наталья Нестерова, Ольга Булгакова, Елена Романова), а в искусстве нонконформизма женщины практически не видны, они фигурируют только в качестве подруг и жен. «Если в Союзе художников как организации истеблишмента могла действовать “квота”, и он, пусть со скрипом, но иногда в политике по отношению к женскому автору отступал от маскулинной схемы, то художники андеграунда изначально находились “на военном положении”. Оказавшись “на передовой” в плане эстетическом, они отстаивали дух мужского братства», — пишет художница Наталья Абалакова[20].
Издание альманаха «Женщина и Россия» диссиденты не одобрили: одни критиковали участниц за цитирование Ленина, другие со смехом подсчитывали, сколько раз в текстах используется слово «фаллос»[21]. Журналист Андрей Гаврилов с сожалением вспоминает, что проблемы, которые поднимали феминистки тех лет, казались тогда «низкобытовыми», плохое состояние советских роддомов и абортариев не воспринималось в их обществе как что-то, достойное обсуждения: «Есть важные проблемы, есть важные цели, а они тут говорят про то, что им простыней не хватает»[22]. В «Антологии новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны» Константина Кузьминского, многотомном собрании поэзии позднесоветского самиздата, об участницах альманаха говорится с неприязнью: Кузьминский проходится по их якобы непривлекательной внешности («плоская как доска», «кофты мятые», «на вид — б/у») и называет «дурами»[23].
Такая резкая реакция, как представляется, объясняется не только банальным сексизмом: у диссидентов феминизм отчетливо ассоциировался с советским строем, они видели в борьбе за гендерное равноправие не защиту прав человека, а уравниловку тоталитарного государства. Это заметно и по резкому неприятию цитат из Ленина, упоминаний в альманахе Фурцевой и Терешковой, и по ядовитым комментариям Кузьминского, упрекающего, к примеру, Юлию Вознесенскую, «затесавшуюся» в компанию феминисток, в постоянном желании «вступить в партию». Оппозиция к идеологическому врагу для диссидентов оказывалась зачастую важнее интересов конкретного человека, и в этом они парадоксальным образом повторяли советскую идеологию. Эта зеркальность хорошо отражена в шутке Анатолия Наймана, процитированной Довлатовым в «Соло на ундервуде»: «— То есть как это советский? Вы ошибаетесь! — Ну антисоветский. Какая разница».
Вместе с немногочисленными представителями гомосексуального сообщества (например, поэтом и прозаиком Евгением Харитоновым) феминистки стали частью некой «третьей культуры», «культуры двойного подполья», противостоящей не только позднесоветскому официозу, но и андеграунду того времени.
Женская эмансипация критически осмыслялась и в массовой культуре позднего СССР. Классический кинообраз того времени — начальница с неустроенной личной жизнью, достигшая карьерных высот, но не способная реализовать свое «женское начало». Интересно сравнить, как два похожих сюжета по-разному трактуются в «оттепельном» кино и «застойном».
В «Простой истории» (1960) героине по имени Саша (ее играет Нонна Мордюкова) неожиданно удается стать председателем колхоза: она ныряет в новую для себя работу, преодолевает предубеждение коллектива, шаг за шагом делая колхоз и жизнь его работников лучше, и в итоге заслуживает всеобщую любовь и уважение. При этом ее личная жизнь не складывается: она потеряла мужа на войне, любовник оказывается расчетливым негодяем, неожиданно вспыхнувшие чувства к секретарю райкома остаются неотвеченными. «Хороший ты мужик, Андрей Егорыч, но не орел», — с улыбкой говорит ему героиня Мордюковой. В финале, когда у Саши появляется шанс уехать и воссоединиться с возлюбленным, она выбирает остаться в колхозе и продолжить помогать людям, которые в ней нуждаются. Выбор, совершенный героиней, подается как ее безусловная личная победа.
У Анны, героини мелодрамы «Старые стены» (1973) в исполнении Людмилы Гурченко, похожие обстоятельства: она мудро управляет текстильной фабрикой, живет нуждами коллектива, тоже вдова — муж вернулся с войны с тяжелыми контузиями. Однако, будучи успешной и уверенной в себе дамой, она испытывает смутную тоску по старому порядку, когда мужчины были решительными, а женщины — беззащитными. В разговоре с зятем, жалующимся ей на то, что от него ушла ее дочь, Анна задумчиво рассуждает: «Иной раз мужик дурной, пьет, дерется, обижает, а ты попробуй слово про него скажи». «Так что же, мне бить ее что ли?» — непонимающе спрашивает зять. «Не знаю, может, и побить, и то лучше, чем ходить и плакаться теще», — отвечает она. «Эх, мужики, мужики, — с грустью резюмирует героиня, — все-то вам растолкуй, все вам подскажи, да еще и решай за вас». Придя в гости к своему заместителю, тоже молодому парню, возлагающему на свою жену поклейку обоев, героиня Гурченко с негодованием говорит о «феминизации»: «Это сейчас такой процесс во всем мире происходит, раньше была эмансипация, а сейчас феминизация, женщины добились равноправия, ходят в брюках, а мужчины потихонечку отращивают волосы». Поддавшись велению чувств, Анна назначает свидание мужчине, с которым познакомилась на курорте: он работает шофером, любит выпить и при встрече нахраписто щупает ее у всех на виду. Благодаря роману героиня обретает внутреннее умиротворение. «Для женщины быть начальником трудно», — заключает она и намекает, что скоро выйдет замуж, уйдет с фабрики и оставит управление на молодого заместителя.
Этот же сюжет, перевернутая версия «Золушки», воплотится в двух культовых лентах эпохи застоя: «Служебном романе» (1977) и «Москва слезам не верит» (1979). Героини в них радостно меняют надоевший высокий социальный статус на желанные семейные хлопоты. Киновед Евгений Марголит пишет, что женский сюжет в советском кино можно прочитать как «историю успешного утверждения собственно женского начала, разными способами преодолевающего диктат костюма-униформы, навязанный системой»[24]. Женщина эпохи застоя, по сути, проходит обратный путь эмансипации: она хочет чувствовать себя не винтиком большой системы, не «советской суперженщиной», а нежным и хрупким существом, нуждающимся в защите. «Контракт работающей матери», создавший для женщины невыносимую нагрузку, вызвал к жизни мечту о традиционном укладе отношений. Мечту, как окажется после перестройки, во многом несбыточную и напрасную.
Перестройка и развал СССР создали новые образы «гегемонной маскулинности», которые для позднесоветского мужчины были недостижимыми: боец, добытчик, авторитет, защитник. Политические процессы, происходящие в обществе, воспринимались как шанс сформировать образ собственника, для которого открыты все возможности и который способен освободить женщину от тяжелой нагрузки и вернуть ее в рамки традиционной роли. Именно в это время получил распространение миф о западной женщине: домохозяйке и заботливой супруге, которую обеспечивает муж.
Однако, как замечают Зравомыслова и Тёмкина, возвращения к традиционной модели не произошло[25]. Роль домохозяйки была скорее исключением из общего правила, показателем социального престижа, в то время как абсолютное большинство женщин были вынуждены трудиться еще больше. Постсоветский контракт по-прежнему включал в себя материнство, но акцент смещался на заработок: зачастую именно женщинам нужно было брать на себя ответственность за выживание семьи — в условиях отсутствия нормальной работы им приходилось торговать на рынках, становиться челночницами и соглашаться на любой малоквалифицированный труд. Лишившись опеки государства, женщины оказались в еще более сложном положении — их вытесняли из публичной и политической сфер, дискриминировали при устройстве на работу, участилось сексуальное насилие, да и в целом символический капитал женщины в обществе упал. Если в западных странах в это время классовая структура общества постепенно становилась мягче, давая женщинам все больше свободы, то в России происходили прямо обратные процессы, и экономическое неравенство представляло для постсоветских женщин гораздо более значительную проблему, чем гендерное. Положение мужчин зачастую выглядело для них таким же тяжелым, как и их собственное[26].
Неудивительно, что идея равноправия долгое время не находила в постсоветском обществе отклика, женская эмансипация ассоциировалась исключительно с советским принуждением и вызывала отторжение. Таким образом, в стране, где женщины добились избирательного права уже в 1917 году, к концу века феминизм оказался движением непопулярным и даже маргинальным. Однако постепенное осмысление советских травм, в том числе и в области гендерных отношений, дает право надеяться на возникновение кардинально нового отношения к движению за права женщин. А история самобытного альманаха «Женщина и Россия», возникшего как антитеза и советскому официозу, и диссидентской культуре, и даже западному феминизму, позволяет вспомнить, что у этого движения есть традиции, на которые можно опереться его последовательницам.
Список литературы:
Юкина И.И. Русский феминизм как вызов современности. СПб.: Алетейя, 2007.
Феминистский самиздат. 40 лет спустя / ред., сост. О. Васякиной, Д. Козлова, С. Талавер. М.: Common place, 2020.
Здравомыслова Е.А., Тёмкина А.А. 12 лекций по гендерной социологии: учебное пособие. СПб: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2015.
Гапова Е. О гендере, нации и классе в посткоммунизме // «Гендерные исследования», № 13, 2005.
Кондаков А. Дерадикализация российского феминизма, или как Джудит Батлер, наконец, встретила Александру Коллонтай // «Неприкосновенный запас», № 2, 2013.
Айвазова С.Г. Русские женщины в лабиринте равноправия (Очерки политической теории и истории). М.: РИК Русанова, 1998.
Лебина Н.Б. Советская повседневность: нормы и аномалии. От военного коммунизма к большому стилю. М.: НЛО, 2018.