Онлайн-журнал V–A–C Sreda продолжает трехмесячную программу, посвященную воде и ее значению в культуре, искусстве и фольклоре. В завершающем выпуске мы публикуем эссе журналиста, литературного критика и прозаика Вячеслава Немирова, в котором он разбирает феномен утопленничества в русской литературе XIX века.
Мотив «литературных мертвецов», чью жизнь унесла водная стихия, до сих пор остается загадочным и нераскрытым, как и обстоятельства, которые толкают героев на подобный шаг. В своем исследовании автор обращается к произведениям Николая Карамзина, Ивана Тургенева, Федора Достоевского, Льва Толстого и других писателей, чтобы разобраться, как менялся образ утопленников в произведениях эпохи романтизма и реализма, чем отличаются женская, мужская и детская истории гибели, а также какую роль играет это явление в отечественной литературе XIX столетия.
Я не знаю, что мне давалось сложнее: учиться ходить или учиться плавать. Как минимум потому, что я совершенно не помню, как учился ходить. Зато помню мучительное, пугающее и тревожно-восторженное чувство, когда тело в воде становилось невесомым.
Я начал учиться плавать в пять лет. Дедушка помогал мне и придерживал за живот, чтобы дать опору, а потом незаметно убирал руку. Я, наивно думая, что он все еще предохраняет меня от падения в пахнущую тиной пучину, незаметно выучился держать свое тело на плаву. Позже уже неловко, совсем по-детски я начинал перебирать руками и ногами, подобно речной лягушке, брошенной потусторонней рукой в никем не замеченный пруд. Иногда равновесие, которое в воде принимает совершенно иные формы, подводило меня — и я глотал воду. Она попадала в нос, жгла глаза, и все расплывалось, будто я не заметил, как землю в одночасье постиг всемирный потоп. В такие минуты казалось, что все на земле утонут со мной вместе.
Сейчас многие из воспоминаний раннего детства о том, как я учился плавать, не сохранились, потонули и растворились в других, гораздо более поздних и менее важных впечатлениях. Но я совершенно ясно помню две — нет, все же три — вещи. Две из них связаны с ощущениями. Первая — чувство свободы, которое дарит вода. Вторая — удушающий страх, когда нога теряет дно. А третья — это не эфемерное чувство, а реальный артефакт, который, я думаю, до сих пор можно увидеть. Дело в том, что я учился плавать на Нерской речке, одном из притоков Москвы-реки, которая, я уверен, помнит и дославянских обитателей тех мест (само слово «Нерская» слишком звучит уж по-финно-угорски). Там с небольшого пляжа виден торчащий из воды ствол какого-то дерева. Породу его я назвать не сумею, да и осталась от него лишь голая отполировано-серого цвета коряга.
Почему-то с того самого момента вид этой коряги будил в моей фантазии смутные, совершенно непонятные ассоциации. Она напоминала и скрученный палец скрытого под водой великана, и окаменевшее щупальце осьминога, и какое-то древнее циклопическое оружие… Гораздо позже, когда я уже вовсю ездил на скрипучем велосипеде «Аист» купаться уже не с дедушкой, а в шумной компании таких же, как я, приехавших на дачу пацанов вперемешку с местными, я слышал истории о гигантских сомах, что живут в реке и утаскивают своими беззубыми ртами детей и женщин. Эти создания, рассказывали ребята, топят своих жертв, но едят не сразу, а прячут под эту самую корягу, чтобы потом, когда тело подгниет, полакомиться с особым удовольствием.
Этот образ — пожирающего сома — пугал впечатлительного и, будем честны, домашнего ребенка. Стоило мне зайти в воду, каждый предмет, случайно касавшийся ноги, вызывал замирание сердца — это был хвост голодной рыбы, своими немигающими глазами приметившей меня.
Ни сом, ни зубастая щука меня так и не утащили. Приезжая с речки в теплый, пропахший вековыми досками деревенский дом, я устраивался на допотопной скрипучей тахте и читал — свежий и зеленый запах реки, рыбы и тины смешивался с ароматом книжных страниц, и я плыл от страницы к странице...
В то время у меня была особенность — я часами любил повторять одно и то же, пока смысл не терялся окончательно, оставляя голый скелет звуков. «Утопленник» — страшное слово. В нем есть похожее на крик ночной птицы «у» и гадкое чавканье «топл» — будто с усилием продираешься через болото, ноги вязнут в хлюпающей жиже, и, кроме твоего тяжелого дыхания, слышится только бесконечное «топл-топл». Наивные детские попытки разгадать происхождение этого слова, не прибегая к помощи словаря, приводили меня к тому, что «утопленник» — это «пленник, который утоп». Впрочем, в детстве утопленники меня живо интересовали, хотя и пугали.
До сих пор этот образ кажется мне и страшным, и вместе с тем необычайно привлекательным. В этом эссе мне хочется постараться обозначить его место в отечественной литературе XIX века. Это нужно, чтобы показать, насколько разнообразен, жуток и в то же время богат «подводный» мир русской литературы и насколько непохожи друг на друга несчастные утопленники, его населяющие.
Рассматривать любое явление проще всего через оппозиции. Такова суть человеческой природы — выйти за рамки дихотомий невозможно. Когда я размышляю об утоплении, первое, что приходит мне на ум, — это глагольная пара «утонуть — утопиться».
Вода — это стихия, материя необузданная, дикая, поэтому и погибнуть, встретившись с ней, можно по неосторожности, просто не сумев совладать с природой. Сущность стихии, даже без претензий на упрощения, можно свести к выражению писателя Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина:
…задача стихии — бессознательное разрушение рядом с бессознательным творчеством.
С другой стороны, утонуть, отдавшись природному «бессознательному разрушению», можно намеренно. Десятки персонажей русской классики, центральные и второстепенные, трагически гибли в воде как по собственной прихоти, так и из-за рокового случая. Так как именно оппозиция случайного и намеренного утопления приходит на ум первой, совершенно логично, что и первым автором, чьи строки напрашиваются на цитату, становится поэт Александр Сергеевич Пушкин. Именно в его сказочном стихотворении «Утопленник», опубликованном в 1829 году, перечисляются почти все причины, что могут привести человека к смерти от воды:
Горемыка ли несчастный
Погубил свой грешный дух,
Рыболов ли взят волнами,
Али хмельный молодец,
Аль ограбленный ворами
Недогадливый купец?
У Пушкина нет неважных, пустых деталей. Стихотворение только выглядит так, будто автор небрежно записывает диктуемые Богом строки. На самом деле каждое слово стоит на предназначенном именно ему месте, и поэтому не возникает сомнений: для поэта основная причина «водяной» смерти — самоубийство.
Обманчивая простота такого шага вступает в союз с доступностью воды — найти реку или озеро несложно, людское жилище всегда соседствует с водой. Любое самоубийство — это душераздирающая трагедия, не способная пробудить ничего, кроме неприятия и горечи. Тем страшнее, что именно вода, символ жизни, забрала стольких людей — во всех возможных реальностях.
Литературные мертвецы, в отличие от реальных, совсем не хотят прощаться с миром живых. Даже утопленники находят в себе силы вынырнуть из поглотивших их пучин, чтобы помогать или чинить козни простым людям. И в начале XIX века большинство утопленников оказывалось волшебными, способными преодолеть смерть, побороть мощь несокрушимой стихии и вернуться в мир живых. В то время как во второй половине XIX столетия утопленники все чаще так и оставались бездыханными телами, распухшими и уродливыми, несчастными жертвами неразрешенных внутренних конфликтов или просто теми, кому не повезло.
Вода, как известно, содержится во всем — существование любой живой системы без нее попросту невозможно. То же касается и фольклора. Вода в народных сказках, поверьях и обрядах бывает живой и мертвой, в воде можно разглядеть очертания будущего или лицо суженого. Писатели начала XIX века слишком хорошо знали и любили «преданья старины глубокой», чтобы отказаться от образов волшебных покойников.
Былички, фольклорные предания о встрече человека с нечистой силой, о русалках и утопленницах причудливым образом преломляются в самостоятельные литературные сюжеты.
Синкретичный образ жуткой, но справедливой панночки-утопленницы из рассказа писателя Николая Васильевича Гоголя «Майская ночь, или Утопленница», опубликованного в 1831 году, — показательный пример создания, перекочевавшего из устных народных сказок в авторскую прозу. Молодая девушка, живущая в богатом доме, страдает от козней злой мачехи-ведьмы, которая добивается того, чтобы отец выгнал родную дочь из дома. Это становится последней каплей, и девушка в отчаянии прыгает в реку:
Старухи выдумали, что с той поры все утопленницы выходили в лунную ночь в панский сад греться на месяце; и сотникова дочка сделалась над ними главною.
Главной целью русалки становится охота за злобной мачехой, в чем ей и помогает главный герой рассказа, удалой Левко, думающий, что все происходит с ним во сне. Очнувшись от наваждения, он обнаруживает, что панночка магическим образом помогла ему решить, казалось бы, невыполнимую задачу — суровый отец позволяет герою жениться на любимой девушке. Мотив приходящего во сне утопленника приглянется и Федору Михайловичу Достоевскому — в нескольких романах писатель использует такой прием, но подробнее об этом в главе «Интерлюдия: дети».Довольно интересна судьба Горпинки, героини небольшого рассказа писателя и литературного критика Ореста Михайловича Сомова «Русалка» 1829 года. Девушка, обманутая поляком-дворянином, от отчаяния идет к колдуну, после чего пропадает:
Один монастырский рыболов рассказывал спустя несколько дней, что, плывя в челноке, видел молодую девушку на берегу Днепра: лицо ее было исцарапано иглами и сучьями деревьев, волосы разбиты и скиндячки оборваны; но он не посмел близко подплыть к ней из страха, что-то была или бесноватая, или бродящая душа какой-нибудь умершей, тяжкой грешницы.
Мать главной героини изо всех сил старается вернуть дочь, даже обращается к злосчастному колдуну, и тот подсказывает ей, как провести обряд, чтобы вернуть дочь из русалочьего мира. Однако простой женщине не под силу в одиночку сражаться с жуткой магией «подводного» мира — Горпинка, хотя и возвращается домой, но вдали от желанной воды остается лишь заколдованным трупом:
Проходит день, настает ночь — Горпинка сидит по-прежнему, мертва и неподвижна. Жутко было старухе оставаться на ночь с своей ужасною гостьей; но скрепя сердце она осталась. Проходит и ночь — Горпинка сидит по-прежнему; проходят дни, недели, месяцы — все так же неподвижно сидит она, опершись головою на руки, все так же открыты и тусклы глаза ее, бессменно глядящие в печь, все так же мокры волосы.
Через год такого существования Горпинка все же сбегает из дома, снова став жуткой русалкой. А через некоторое время мертвым находят и обидчика девушки — жестокая фольклорная справедливость торжествует.
Однако подобные сюжеты при всей своей занимательности несамостоятельны и во многом опираются на народные рассказы, известные простым людям у берегов Днепра с незапамятных времен.
Так и пушкинский утопленник, антагонист стихотворения, строка из которого стала заглавной для этого эссе, — это не персонаж самостоятельный, а лишь мастерски выполненная поэтом аппликация. Эдакий монстр Франкенштейна, созданный из кусочков страшных утопленников, слава о которых хранилась в народной памяти. Пушкин приводит несколько возможных причин утопления героя — возможно, это варианты одного сюжета, меняющиеся от деревни к деревне. Не случаен и подзаголовок стихотворения — «Простонародная сказка».
Рассказы об утопленнике, старом мельнике, будоражат воображение главного героя романа писателя Сергея Тимофеевича Аксакова «Детские годы Багрова-внука» 1858 года, создавая вокруг попросту утонувшего человека ореол «страшной сказки»:
Как скоро весть об этом событии дошла до нас, опять на несколько времени опустел наш дом: все сбегали посмотреть утопленника, и все воротились с такими страшными и подробными рассказами, что я не спал почти всю ночь, воображая себе старого мельника, дрожа и обливаясь холодным потом.
«Волшебные утопленники», то есть те несчастные души, что приняли смерть от воды, но остались на бренной земле из-за груза незавершенных дел, жгучей жажды мести или по прихоти неведомых сил — вот главные герои причудливой прозы романтизма начала XIX века и ее отголосков, что будут доноситься до читателей и спустя полвека.
Но тенденция «волшебных утопленников» пускай и была доминирующей в начале столетия, импульс к ее разрушению был задан еще в конце XVIII столетия произведением, с которого, в сущности, началась русская проза — обойти его вниманием невозможно даже из-за хронологического несоответствия. Это «Бедная Лиза» литератора и историка Николая Михайловича Карамзина.
Повесть, написанная Карамзиным в 1792 году под впечатлением от творчества столпа сентиментализма английского писателя Лоренса Стерна, несмотря на вторичность, оказалась событием русской литературы того времени номер один. Уже в 1833 году писатель и литературный критик Александр Александрович Бестужев, также известный под псевдонимом Марлинский, анализируя феномен «Бедной Лизы», писал:
Карамзин привез из-за границы полный запас сердечности, и его «Бедная Лиза», его чувствительное путешествие, в котором он так неудачно подражал Стерну, вскружили всем головы. Все завздыхали до обморока; все кинулись (...) топиться в луже.
Карамзину удалось простыми словами объяснить современникам: сочувствия заслуживает каждое живое существо, независимо от сословия или пола. Мысль для того времени, прямо скажем, революционная. Простая история о несчастной и впечатлительной девушке растрогала завсегдатаев литературных салонов и, действительно, превратила утопление в тренд, но об этом — в следующей главе.
Завершая разговор о второй оппозиции, противопоставлении «волшебного» и «обыкновенного», хочется особо заметить, что история Лизы не была бы принята с таким восторгом, если бы Карамзин добавил в повествование хотя бы капельку волшебства. Лиза утопилась — и сделала это окончательно и бесповоротно. Никакая сила не способна вернуть девушку к жизни: ни в виде магической утопленницы, ни в виде русалки. Именно поэтому читателю так грустно — нет никакой надежды.
Карамзину можно выписать почетное звание «отца утопленников русской литературы» не только потому, что он задал тенденцию «расколдовывания» погибших от воды, но и потому, что именно благодаря ему самоубийство через утопление было манифестировано как удел крестьян и мещан — словом, простых людей.
После выхода «Бедной Лизы» в 1792 году десятки литераторов принялись сочинять собственные версии истории. Вот лишь небольшой, но весьма показательный список подобных подражаний, увидевших свет уже в XIX веке: в 1801 году выходит «Бедная Маша» Александра Измайлова, в 1805-м — «История бедной Марьи» Николая Брусилова, годом позже выпускается «Эмилия, или Печальные следствия безрассудной любви» Марии Извековой, а в 1810-м на страницах журнала «Аглая» появляется текст неизвестного сочинителя «Несчастная Лиза».
Подобные пересказы почти неукоснительно следуют карамзинскому канону: есть несчастная девушка, встречающая пылкого любовника, между ними разгорается настоящее и жгучее чувство, однако влюбленным не суждено быть вместе — осознание этого факта приводит героиню к трагической гибели.
Но что-то во всех этих историях кажется ненастоящим. Как будто ты купил прекрасно выполненную подделку, вертишь ее со всех сторон, чувствуя подвох, и, наконец, находишь ту самую деталь, что выдает имитацию. Героини повестей, подражающих истории Карамзина, умирают при родах, от нервного перенапряжения или доживают свои дни в одиночестве. Но девушки не дворянского происхождения так не умирают!
Простой человек — крестьянин, сошедший со страниц сочинений франко-швейцарского философа и писателя Жан-Жака Руссо, — живет на земле и в гармонии с ней, не стремится одолеть стихию. Он с благодарностью и уважением пользуется ее дарами, и вода в ответ всегда готова принять несчастную заблудшую душу. Пускай самоубийство не может быть выходом, но вода со свойственным ей лукавством всегда готова предложить несчастным обманчиво приветливую темноту речного дна.
В то же время человек, оторвавшийся от почвы, теряет связь и с водой. Тот, кто встает на службу государству, продает душу демону, противопоставленному, особенно в романтической традиции, естественному природному началу. Государственный закон бросает стихии вызов, силясь ее обуздать. Именно поэтому вода в русской литературе редко становится последним выходом для аристократов — не готова природа принимать мятежников. Дворяне принимают яд, стреляются или вешаются, как Николай Ставрогин, герой «Бесов» Достоевского, — но почти никогда не топятся.
Император Петр Первый в поэме Пушкина «Медный всадник» 1837 года — идеальный пример узурпатора власти природы. Царь, стоя на «берегу пустынных волн», чуть ли не загибая пальцы строит планы по свержению диктата стихии:
Отсель грозить мы будем шведу, Здесь будет город заложен.
Однако подчинение обманчиво — страшное наводнение становится катализатором сюжета, унося жизнь возлюбленной Евгения, главного героя поэмы. Петр, стремясь заковать Неву в береговой гранит подобно зверю, уносит сотни жизней ни в чем не повинных подданных по своей прихоти.
Традиционно в воде гибнут простые люди, не обремененные ни государственными делами, ни положением в обществе. Однако список «литературных утопленников» могла пополнить и одна прекрасно известная всем аристократка. Изначально писатель и философ Лев Николаевич Толстой предполагал, что Анна Каренина, героиня одноименного романа, закончит жизнь в той самой реке, что унесла жизнь несчастной Параши из «Медного всадника». Что же заставило Толстого изменить судьбу Карениной?
Литературный критик Павел Валерьевич Басинский предлагает такой, не лишенный элегантности ответ:
…по первоначальному замыслу Анна Каренина должна была утопиться в Неве. Но сама жизнь подсказала Толстому другой исход для героини. И сегодня даже странно представить себе Анну банально тонущей в реке, а не упавшей под символ «железной» цивилизации.
Но, в сущности, нет ничего кардинально нового в том, что Анна Каренина, человек далекий от природы, выбрала для самоубийства способ, связанный с символом прогресса. Не пристало аристократу, по рукам и ногам скованному законами несущегося вперед общества, обращаться к свободной стихии, даже кончая с собой. Поезд или револьвер в таком случае одинаково далек от первородной стихии. Но, возможно, все обстоит гораздо проще — Лев Николаевич просто не захотел подражать Карамзину.
При перечислении литературных утопленников сложно достигнуть принципа справедливой гендерной репрезентации. Так уж случилось, что большинство героев русской литературы, встречающих свою смерть в воде, — это женщины. Вообще, женщина в русской культуре, от фольклора до современной литературы, ассоциируется с водой гораздо плотнее, нежели мужчина. Именно «женский» труд — готовка, стирка, купание детей — издревле был связан с водой. Поэтому, например, у слова «русалка» не находится адекватного синонима мужского рода.
У Оксаны Васякиной, автора, чья поэтика неразрывно связана с рефлексией на тему «женскости» на всех уровнях сознания, от бытового до мифологического, в романе «Роза» есть довольно показательный пассаж:
Я пишу рывками. Так же неумело я набираю в легкие воздух, когда плаваю в бассейне. Сначала я долго лежу на диване и слушаю, как медленно идет время. Я лежу и чувствую, что место, где я есть, — это самое дно тяжелой долгой реки. Если погрузиться на дно реки, можно услышать, как вода в ней двигается и шлифует булыжники. Я лежу на своем диване и слушаю, как время шлифует меня и как оно медленно изъедает меня и мир вокруг.
Автогероиня ощущает себя «камнем на дне реки», естественной жертвой стихии вообще и воды в частности, что показательно. Женщину как часть воды рассматривает не только Васякина, но и авторы XIX века — по этой причине героини классических произведений настолько часто стремятся слиться с водой, вернуться к своему изначальному состоянию. Стоит понимать, что подобное желание безотчетно, но именно его спонтанность и обнажает «женскую» природу утопления.
Ярким противопоставлением «мужской» и «женской» смерти сквозь призму утопления можно назвать эпизод из романа 1866 года «Преступление и наказание» Достоевского. В шестой главе Раскольников, стоя на мосту, напряженно размышляет о возможности самоубийства, как вдруг видит мещанку Афросиньюшку:
…она облокотилась правою рукой о перила, подняла правую ногу и замахнула ее за решетку, затем левую и бросилась в канаву. Грязная вода раздалась, поглотила на мгновение жертву, но через минуту утопленница всплыла, и ее тихо понесло вниз по течению, головой и ногами в воде, спиной поверх, со сбившеюся и вспухшею над водой, как подушка, юбкой.
Картина женского утопления резко разубеждает героя кончать с собой подобным образом. Раскольников резюмирует: «Нет, гадко... вода... не стоит». В этом бессвязном бормотании — сопротивление мятежной природы героя стихийному спокойствию воды.
Если мечущийся духом мужчина не способен найти успокоение в воде, то для женщины — например, Катерины из пьесы 1859 года «Гроза» драматурга Александра Николаевича Островского — вода становится если не естественным, то, как кажется героине, единственным выходом. Еще одним доказательством оппозиции женского нездорового влечения к воде и мужского отрицания стихии может послужить замечание литературного критика Дмитрия Ивановича Писарева. Он в критической статье о пьесе Островского так оценивает поступок Катерины:
Совершив много глупостей, бросается в воду и делает таким образом последнюю и величайшую нелепость.
И сколь бы ни были замечания Писарева едки и ироничны, судьба шутит гораздо злее — через четыре года критик погибнет, утонув на Рижском взморье.
Со времен «Бедной Лизы» героини русской литературы топятся прежде всего из-за несчастной любви. Это может быть и преступная любовь, помноженная на ревность, как у писателя Николая Семеновича Лескова в «Леди Макбет Мценского уезда» 1864 года. Главная героиня Катерина, обезумев от страсти к любовнику Сергею, идет на череду преступлений, а затем топится, забрав с собой новую пассию любимого — Сонетку. Болезненная экзальтация роднит Катерину с черкешенкой, персонажем пушкинской поэмы «Кавказский пленник», написанной в 1821 году.
Невозможность быть рядом с пленником толкает сильную и по-романтически близкую натуру героини на отчаянный шаг — слиться в едином потоке с быстрой горной рекой. А что пленник? Бросается ли он, классический тип романтического героя, вслед за возлюбленной? Разумеется, нет. Александр Михайлович Горчаков, дипломат и друг Пушкина, в одном из писем спросил товарища, почему пленник не кончает с собой, на что поэт с досадой отвечает:
…как человек — он поступил очень благоразумно, но в герое поэмы не благоразумия требуется. — Характер Пленника неудачен…
Сложно сказать, действительно ли характер неудачен. Возможно, если бы персонаж выбрал «водный» путь смерти, это бы выглядело еще более нарочито — не пристало мужчине топиться, даже вместе с любимой женщиной.
Что объединяет все эти истории? Сразу хочется сказать — любовь. Но это верно лишь отчасти. Так, например, мещанка Афросиньюшка из «Преступления и наказания» топится не от неразделенной любви, а, по всей видимости, из-за последствий тяжелой депрессии. Отчеты о женских самоубийствах через утопление в русской литературе зачастую сопровождаются историей, подробным рассказом о том, как женщины подошли к «последней черте» и переступили ее. Это кажется чем-то самим собой разумеющимся, но при рассмотрении мужских утоплений такие подробности возникают редко.
Перед тем как рассмотреть утопленников-мужчин в русской литературе, стоит немного сказать о наиболее душераздирающих эпизодах — о тех случаях, когда вольными или невольными жертвами воды становились дети.
Детское утопление очень напоминает женское. Авторы, видимо, попросту не могут оставить историю утопления «за кулисами», не объяснив гибель ребенка, из-за противоестественности самого явления. О детях-утопленниках пишет Иван Сергеевич Тургенев в рассказе 1852 года «Бежин Луг» — не случайно, что в этом произведении погибших в воде людей больше всего, ведь именно в цикле «Записки охотника», куда входит и «Бежин луг», повествуется о народной, «почвенной» жизни, близкой ко всякой стихии. Сопровождая, казалось бы, ужасную в своей обыденности историю мистическими подробностями, Тургенев смягчает трагедию участием потустороннего:
Уж какой же мальчик был! и-их, какой мальчик был! Мать-то его, Феклиста, уж как же она его любила, Васю-то! И словно чуяла она, Феклиста-то, что ему от воды погибель произойдет. Бывало, пойдет-от Вася с нами, с ребятками, летом в речку купаться, — она так вся и встрепещется. Другие бабы ничего, идут себе мимо с корытами, переваливаются, а Феклиста поставит корыто наземь и станет его кликать: «Вернись, мол, вернись, мой светик! ох, вернись, соколик!» И как утонул, господь знает. Играл на бережку, и мать тут же была, сено сгребала; вдруг слышит, словно кто пузыри по воде пускает, — глядь, а только уж одна Васина шапонька по воде плывет.
Мотив дитя-утопленника время от времени возникает и у Достоевского, причем утонувший ребенок становится функцией — своеобразным «сверчком за печкой», совестью злодея, навещающей его во сне. В «Преступлении и наказании», в высшей степени сновидческом романе, к Свидригайлову приходит образ изнасилованной девочки-утопленницы — незадолго до того, как он решается на «отъезд в Америку».
Очень похожий образ встречается и в романе писателя «Подросток» 1875 года. Купцу-самодуру Скотобойникову по ночам является замученный им мальчишка, не выдержавший ужасов в доме своего «благодетеля»:
И до того дошло, что самого голосу его ребенок не мог снести — так весь и затрепещется. А Максим-то Иванович все пуще удивляется: «Ни он такой, ни он этакой; я его из грязи взял, в драдедам одел; на нем полсапожки матерчатые, рубашка с вышивкой, как генеральского сына держу, чего ж он ко мне не привержен? Чего как волчонок молчит?» И хоть давно уж все перестали удивляться на Максима Ивановича, но тут опять задивились: из себя вышел человек; к этакому малому ребенку пристал, отступиться не может. […] Мальчик, как вспомнил про все, вскрикнул, бросился к воде, прижал себе к обеим грудкам по кулачку, посмотрел в небеса (видели, видели!) — да бух в воду! Ну, закричали, бросились с парома, стали ловить, да водой отнесло, река быстрая, а как вытащили, уж и захлебнулся, — мертвенький.
Беспрестанные визиты призрака вынуждают купца раскаяться и уйти «странствовать». Решающая роль сновидения, в котором присутствует утопленник, роднит произведения Достоевского с Гоголем. Принято считать, что «все мы вышли из гоголевской „Шинели“», однако судьбоносной ролью утопленников в своей поэтике Достоевский обязан «Майской ночи, или Утопленнице», где являющаяся во сне волшебная панночка разрешает центральный конфликт повести.
Если у женщин и детей есть история утопления, то утонувшие мужчины в русской литературе XIX века удостаиваются крайне лапидарных описаний, как, например, в стихотворении поэта и журналиста Николая Алексеевича Некрасова «Нравственный человек» 1847 года, где лирическим героем выступает властный, но глупый барин. Предлагается подобный отчет о самоубийстве крепостного повара:
Крестьянина я отдал в повара: Он удался; хороший повар — счастье! Но часто отлучался со двора И званью неприличное пристрастье Имел: любил читать и рассуждать. Я, утомясь грозить и распекать, Отечески посек его, каналью, Он взял да утопился: дурь нашла!
Но даже настолько небольшой нарратив о жизни «до утопления» кажется роскошью по сравнению с десятками, если не сотнями безымянных утопленников, чья судьба абсолютно неизвестна. В уже не раз упомянутом стихотворении Пушкина «Утопленник» авторский голос не стремится даже особенно вдаваться в подробности гибели несчастного, предлагая читателю самостоятельно выбрать приглянувшийся вариант.
Совершенно неожиданно возникает утопленник в романе-хронике «Соборяне» Николая Лескова, написанном в 1872 году. Роман повествует о непростых, временами щемяще печальных, а иногда и забавных случаях из жизни священников в столь же заповедном, сколь и захолустном городе. Лесков позволяет одному из героев, Варнаве Препотенскому, карикатуре на нигилиста Базарова, совершить кощунственный акт, достойный скорее героев писателя и поэта Даниила Ивановича Хармса:
Мать Варнавки, бедненькая просвирня, сегодня сказала мне в слезах, что лекарь с городничим, вероятно по злобе к ее сыну или в насмешку над ним, подарили ему оного утопленника, а он, Варнавка, по глупости своей этот подарок принял, сварил мертвеца в корчагах, в которых она доселе мирно золила свое белье, и отвар вылил под апортовую яблоньку, а кости, собрав, повез в губернский город, и что чрез сие она опасается, что ее драгоценного сына возьмут как убийцу с костями сего человека.
Сложно и подумать, чтобы личная история была у утопленника, которому после смерти предстоит быть сваренным в котле, чтобы потом стать анатомическим пособием в руках полубезумного естествоиспытателя.
В произведениях таких писателей-реалистов, как, например, Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, утопленники — это скорее декорация, нежели самостоятельные элементы повествования. Утопленник у писателя-реалиста конца XIX века зачастую мало чем отличается от проплывающего по реке бревна или ветки. Так, в очерке 1883 года «Бойцы» о весеннем сплаве по уральской реке Чусовой Мамин-Сибиряк пишет:
До Кумыша мы уже встретили несколько разбитых барок. Одна из них была подрезана льдом. Несколько утопленников лежали на берегу под рогожкой.
Словом, мужское утопление значительно отличается от женского — в этом центральная оппозиция репрезентации утопленников вообще. Есть масса историй, развязкой которых становится самоубийство главной или второстепенной героини в воде, а мужчины, если и принимают «водную» смерть, то происходит это прежде всего либо случайно, либо нелепо — либо автор вовсе не видит смысла в том, чтобы объяснить читателю, почему утопленник стал утопленником. Мужчина-мертвец обретает свою конечность, становясь элементом пейзажа.
Наверное, вторым утопленником русской литературы после «Бедной Лизы» стала собачка Муму из одноименного рассказа Тургенева, вышедшего в 1852 году.
Подопечная немого крепостного Герасима навсегда вошла в повседневную культуру — показательно, что даже специалисты по московской топонимике указывают «те самые» места, где якобы встретили свою кончину героиня Карамзина и животное из рассказа Тургенева. Если пруд, где утопилась Лиза, точно назвать сложно, то название реки, где Герасим утопил Муму, известно — это Москва-река. Сейчас примерно над тем местом высится Крымский мост — а совсем недалеко, на Остоженке, напротив Московского государственного лингвистического университета, до сих пор стоит деревянная усадебка, где жила мать писателя, ставшая прототипом барыни-мегеры.
Перед тем как подробно рассмотреть тургеневских утопленников и даже выдвинуть теорию об особенностях их генезиса в творческом воображении писателя, хочется ненадолго вернуться к Николаю Гоголю. В уже упомянутой «Майской ночи…» злая мачеха-ведьма изводит будущую утопленницу-падчерицу, являясь ей ночью в образе зловещей черной кошки. Даже после самоубийства панночка лелеет надежду однажды утопить ведьму, и в конце рассказа ей это удается.
В 1902 году в журнале «Русская старина» были опубликованы воспоминания близкой подруги Гоголя, фрейлины Александры Смирновой. В частности, от лица Гоголя она рассказала историю из детства писателя. Еще совсем ребенком будущий прозаик сильно испугался черной кошки, оставшись вечером один дома:
«Киса, киса», — пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд и несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались, водворились полный покой и тишина, — мне вдруг стало ужасно жалко «кисы». Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек.
Образ животного-утопленника, появляющийся в литературном произведении, можно воспринимать в качестве признака болезненно переживаемой глубокой травмы, сопряженной с чувством стыда, — и сейчас необходимо вернуться к Тургеневу.
«Муму» претендует на звание самого печального рассказа об утоплении — я прекрасно помню, как мне самому в детстве было до слез обидно от несправедливости, от той боли, что возникает, когда рвется надежная и крепкая привязанность.
На страницах произведений Тургенева утопленников можно встретить гораздо чаще, чем жертв других стихий или несчастных случаев. В галерее ярких и жутких образов — и таинственно погибший на глазах у матери Васенька, и безымянный утопленник (нет ничего удивительного в его безымянности — это же не ребенок, а мужчина), на чьей могиле появляется говорящий барашек.
Казалось бы, Тургенев попросту воспроизводит особенности и приметы народной жизни своего времени — тогда утопление было делом если не обыденным, то явно не шокирующим. Однако некоторые факты его биографии позволяют выдвинуть пускай и не слишком убедительную, но курьезную теорию: у писателя присутствовал некий невроз, непосредственно связанный с темой воды и утопления.
Дело в том, что в 1838 году двадцатилетний Тургенев отплыл на пароходе из Петербурга в немецкий Любек, но путешествие для молодого человека выдалось отнюдь не безоблачным круизом — у немецких берегов корабль загорелся, и будущему литератору пришлось спасаться от гибели. В воспоминаниях современников сохранились свидетельства о не слишком храбром поведении Тургенева. Историк литературы и критик Павел Анненков в своих мемуарах так вспоминает о слухах, что распускали любители поболтать в столичных салонах:
Рассказывали тогда, со слов свидетелей общего бедствия, что он потерял голову от страха, волновался через меру на пароходе, взывал к любимой матери и извещал товарищей несчастия, что он богатый сын вдовы, хотя их было двое у нее, и должен быть для нее сохранен.
Разумеется, такое поведение молодого и сильного человека гигантского роста не могло не вызвать у окружающих ничего, кроме недоумения и насмешки. Дурная слава о «смелости» Тургенева жила не одно десятилетие.
На страницах «Бесов» Достоевского фигурирует престарелый литератор Кармазинов. И портрет, и речевая характеристика, и явно западнические настроения персонажа позволяют с легкостью угадать прототип — это Иван Тургенев, с которым у Достоевского на момент написания романа были далеко не самые теплые отношения. За пять лет до публикации «Бесов» Достоевский и Тургенев встретились на немецком курорте в Бадене. Федор Михайлович, в ту пору с азартом игравший в рулетку и с огромным раздражением переживавший каждый проигрыш, навестил Тургенева. Та встреча стала кульминацией противостояния писателей. Супруга Достоевского Анна Григорьевна (урожденная Сниткина) так записала воспоминания о той встрече прозаиков, о которой знала со слов мужа:
За чаем Федя мне рассказывал свой визит к Тургеневу. По его словам, Тургенев ужасно как озлоблен, ужасно желчен и поминутно начинает разговор о своем новом романе (речь о романе «Дым». — Прим.). Федя же ни разу о нем не заговорил. Тургенева ужасно как бесят отзывы газет: он говорит, что его изругали в «Голосе», в «Отечественных записках» и в других журналах. <...> Федя, по обыкновению, говорил с ним несколько резко, например, советовал ему купить себе телескоп в Париже, и так как он далеко живет от России, то наводить телескоп и смотреть, что там происходит, иначе он ничего в ней не поймет. <...> Когда Федя сказал, что он в немцах только и заметил, что тупость, да, кроме того, очень часто обман, Тургенев ужасно как этим обиделся и объявил, что этим Федя его кровно оскорбил, потому что он сделался немцем, что он вовсе не русский, а немец.
Во время работы над «Бесами» Достоевский помнил о встрече в Бадене и об истории с пароходом. Хроникер, от чьего лица ведется повествование, дает такую характеристику Кармазинову как писателю и как человеку:
С год тому назад я читал в журнале статью его, написанную с страшною претензией на самую наивную поэзию и при этом на психологию. Он описывал гибель одного парохода где-то у английского берега, чему сам был свидетелем, и видел, как спасали погибавших и вытаскивали утопленников. Вся статья эта, довольно длинная и многоречивая, написана была единственно с целию выставить себя самого. Так и читалось между строками: «Интересуйтесь мною, смотрите, каков я был в эти минуты. Зачем вам это море, буря, скалы, разбитые щепки корабля? Я ведь достаточно описал вам все это моим могучим пером…»
Не лишним будет обратить внимание и на созвучие фамилий Карамзин и Кармазинов — первый искренне и в новом для литературы своего времени ключе описал утопление, а второй — подражатель с исковерканным именем, использующий страшную трагедию с целью совершить акт графоманского самоутверждения.
Пронзительная горечь «Муму», частые упоминания утопленников в творчестве Тургенева и даже устный рассказ о встрече с то ли кикиморой, то ли водяным сомнительной достоверности, задокументированный французским новеллистом и другом прозаика Ги де Мопассаном, позволяют осторожно говорить о напряженно рефлексируемом страхе писателя перед водой и неизбывном чувстве вины и стыда за случай на злосчастном горящем пароходе.
Как мог догадаться даже не самый внимательный читатель, автора эссе всегда занимали литературные мертвецы. Хочется немного уйти в бок от «водной» темы и рассказать об образе, что потряс меня до глубины души, хотя и тут без воды не обошлось. В десять или двенадцать лет я поехал с бабушкой отдыхать в город-курорт Ейск. Мы жили в тихоньком семейном отеле с видом на море, и каждый вечер бабушка читала мне стихи. Не какие-нибудь небольшие, а настоящие поэмы — до сих пор удивляюсь, как человек столько может запомнить. И вот «Железная дорога» Николая Некрасова 1865 года, услышанная на балконе теплым летним вечером под крики голодных чаек, до сих пор кажется мне отменным хоррором — особенно сцена, в которой толпы мертвецов стоят, выстроившись вдоль колеи:
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут. Слышишь ты пение?..
«В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!»
И вот я выстроил утопленников в том же духе, на них теперь можно взглянуть как на нечто целое и самостоятельное — раз вся вода планеты составляет единый Мировой океан, то и все погибшие от воды должны составить мирового утопленника.
Подобно воде, меняющей агрегатное состояние, утопленники принимают разные, подчас совершенно неожиданные формы. Они бывают заколдованными и натуралистически реальными, по-женски индивидуальными и по-мужски обезличенными, они определяют судьбу, становятся голосом совести, остаются неподвижными частями ландшафта, но, несомненно, место им, как и воде, без которой не способно прожить ни одно существо, найдется всегда и везде — в том числе и в литературе.
Утопленники никуда не исчезнут из русской литературы и в XX веке. Можно вспомнить и гения абсурда Хармса, у которого зеваки меланхолично взирают на тонущего человека, изредка вставляя: «Утонет», и стихотворение «Лошади в океане» поэта Бориса Абрамовича Слуцкого... Чего стоит и уже ставший фразеологизмом вопрос «А был ли мальчик?», своим появлением обязанный литературному утопленнику — Борису Варавке из романа-эпопеи Максима Горького «Жизнь Клима Самгина»... Однако сегодня разговор об утопленниках нужно вести совершенно иначе — меняется время, и вода течет в другую сторону, и люди тонут чаще, страшнее и бессмысленнее.
Список литературы
[1] Аксаков С. Т. Детские годы Багрова-внука. (Для сред. школ. возраста) Художник Е.А. Ларченко. Минск: Юнацтва, 1982.
[2] Анненков П. В. Литературные воспоминания. М.: ГИХЛ, 1960.
[3] Басинский: Величайшие словесные творения мира рождаются через сомнения (https://rg.ru/2020/10/11/basinskij-velichajshie-slovesnye-tvoreniia-mira-rozhdaiutsia-cherez-somneniia.html)
[4] Бестужев-Марлинский А., статья «Клятва при гробе Господнем. Соч. Н. Полевого», 1833.
[5] Васякина О. Роза. М.: Новое литературное обозрение, 2023.
[6] Гоголь Н. В. Собрание сочинений в семи томах. Т. 1. Вечера на хуторе близ Диканьки. М.: Художественная литература, 1976.
[7] Достоевский Ф. Преступление и наказание: Роман / Ф. Достоевский. М.: ООО «Издательство „Олимп“»: ООО «Издательство АСТ», 2001.
[8] Достоевская А. Г. Дневник 1867 года. М.: Наука, 1993.
[9] Достоевский Ф. М. Подросток. СПб: Азбука, 2019.
[10] Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Т. 7. Л: Наука, 1990.
[11] Карамзин Н. М. Избранные произведения: в 2 т. М., Л.: Художественная литература, 1964.
[12] Лесков Н. С. Собрание сочинений в 12 т. Т. 1. М.: Правда, 1989.
[13] Мамин-Сибиряк Д. Н. Повести, рассказы, очерки. М: Московский рабочий, 1983.
[14] Некрасов Н. А. Полное собрание сочинений в трех томах, тт. 1–3. Л.: Советский писатель, 1967.
[15] Переписка А. С. Пушкина. В 2-х т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1982.
[16] Писарев Д. И. Литературная критика в трех томах. Т. 1. Статьи 1859–1864 гг. Л.: Художественная литература, 1981.
[17] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. 4-е изд. Т. 3: Стихотворения 1827–1836. Л.: Наука, 1977–1979.
[18] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. 4-е изд. Т. 4: Поэмы. Сказки. Л.: Наука, 1977–1979.
[19] Русская сентиментальная повесть. М.: Издательство Московского университета, 1979.
[20] Русская старина: ежемесячное историческое издание. Т. 115, кн. 9, сентябрь. СПб: Тип. т-ва «Общественная польза», 1902.
[21] Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений в 20 томах. Т. 10. М.: Художественная литература, 1970.
[22] Сомов О. М. Были и небылицы. М.: Советская Россия, 1984.
[23] Тургенев И. С. Записки охотника. Минск: Народная асвета, 1977.