Онлайн-журнал V–A–C Sreda завершает финальную трехмесячную программу о значимых культурных явлениях прошлого, которые сегодня почти забыты или считаются исчезнувшими, но, несмотря на это, продолжают существовать.
В заключительном выпуске мы публикуем фрагменты из дневника режиссера Романа Михайлова, который готовится к публикации в издательстве Individuum.
Уже во вступлении автор обозначает отправную точку для собственного письма: «Это же так естественно для человека: записывать все, что он может помыслить на темы, которые его интересуют». В этих записях Михайлов размышляет о музыке, ритме и природе впечатлений, обращается к сновидениям и воспоминаниям из детства. Дневник — или, как называет его режиссер, «эстетический трактат» — становится способом наблюдения за тем, как рождается мысль, образ и само переживание.
В основном это дневниковые записи, собранные за полтора года. Наверняка они будут интересны тем, кто ценит наши фильмы и спектакли и хочет заглянуть в «изнанку». Или еще кому-то. Или никому. Написать текст, который никому не интересен, — забавная задача. Но, кажется, это все же не тот случай. Нет, точно не никому. Этот текст вызовет некий интерес у неких людей — это бесспорно. И хорошо. Этого достаточно, чтобы его опубликовать.
Это откровенное чувствование и размышление о музыке, ритме и впечатлении. Мой эстетический трактат. Пока есть смелость, надо публиковать. Хорошо, что пишется не от руки, а фрагментами на компе, и, более того, кусочки рассылаются друзьям. Было бы это записано на бумаге в одном экземпляре, уже давно бы сжег или зарыл при лунном свете, прошептав: «Такое нельзя показывать. Это слишком интимно». Но сейчас день, светит светлое небо в окне, и все вокруг намекают: «А только откровенные вещи и интересны в нашем мире». Все остальное уже рассказано. Да и это тоже уже рассказано. Ну и что? Повторю еще раз. Кому-нибудь оно покажется новым и удивительным.
Больше десяти лет назад я написал нечто, названное трактатом об узорах. Прошло еще два года, и появился трактат о языках. И еще через два с половиной года — трактат о памяти и ритуалах. Эти три книги кого-то порадовали, случилось узнавание, люди писали, что в текстах много того, о чем они догадывались, но то ли страшились, то ли ленились высказать вслух. Недоумения эти тексты тоже вызвали немало, но так бывает всегда, нечему удивляться. Вообще говоря, это же так естественно для человека — записывать все, что он может помыслить на темы, которые его интересуют… Узоры, языки, ритуалы. А теперь ритм. Еще и музыка, и впечатление. Да, определенно это можно рассматривать как четвертую часть.
Сразу скажу. В конце есть Сказка — почти пьеса. Если кто-то захочет ставить на сцене, я буду лишь счастлив. Не надо спрашивать разрешения. Ставьте, если нравится. На самом деле, весь этот текст можно воспринимать как пьесу и раскладывать на разные голоса. Да, это пьеса! И пусть вас не смущает, что здесь нет разделения по ролям и привычной драматургической структуры. Все равно это пьеса. Не только Сказка, но и «Песни джиннов». Кто-нибудь однажды осмелится и все это поставит. На черной сцене в желтом свете.
Итак. Узоры, языки, ритуалы, ритмы. Это все? Нет, есть еще кое-что, но сейчас не буду раскрывать, что именно.
Не, не, не подумайте, что я с ходу начинаю с некой пафосности. Это вовсе не пафосность, а театральная привычка. Вывести в начале спектакля рассказчика, который предупредит или посмешит. Такой нелепый чел в куртке и шапке. Выходит и бубнит. Это было в моем спектакле тридцать лет назад, затем двадцать лет назад, десять лет назад — и вот, в этом году. Одно и то же вступление. Дорогие друзья, читайте, негодуйте, радуйтесь. Да как будет, так будет. Однажды мы с вами попадем-таки в волшебную школу, и там уже все начнется по-настоящему.
Представьте гномика, который мчит по огненной земле под звуки из компьютерной игры 80-х, забегает в свой домик, забирается под перину, закидывается подушками, застывает и засыпает. Вот! Этот текст — дневник его снов.
Нет, нет. Все очень серьезно.
Впечатления — это следы, оставленные кем-то или чем-то в сознании. Так обычно понимается. Что такое «сознание» и как в нем могут оказаться следы — лучше не уточнять, а то запутаемся. Когда кто-то скачет или когда кого-то волокут по заснеженной земле — получаются разные следы. В общем, следы — это то, что остается, и впечатления — то, что остается и даже удерживается в мыслях. Но мысли тут не обязательны. Впечатление можно не осмыслять, оно может вспыхивать или мерцать, не входя в мыслительный поток. Оно может сниться или появляться в болезненном бреду. В общем, впечатление — это некий остаток.
Вы можете восстановить свои старые впечатления от, скажем, кино? Ясно, что полноценно их восстановить не получится, но хоть как-то. Вам лет десять, вы сидите на диване, смотрите на экран, там происходит нечто, и оно откладывается в вашем сознании, заставляет вглядываться. Оно может быть совсем неясным, непонятным, но почему-то оно всплывает, когда вы закрываете глаза и засыпаете. Попробуйте. Вы, скорее всего, наткнетесь на одну сложность: впечатления от кино не так просто отделить от впечатлений от мира вообще и разобрать, где проходил странный человек с большим круглым лицом, тот, что остался в памяти, — в кино или мимо вашего подъезда. Или он вообще приснился, а в этой реальности его и не было. Но если приснился, то он тоже стал частью реального — его же можно вспоминать, его жизнь можно домысливать. То, что в нас остается, — гремучая смесь трудновыразимых образов и ощущений. Иногда человек там прячется, это его темное логово, заполненное призраками. При чем тут призраки — об этом чуть позже. Есть несколько образов-событий... и я никак не могу разобраться в памяти: видел ли их в кино, или они произошли в привычной жизни. Соседи за столом что-то не поделили. И мужчина средних лет плеснул заварку из чайника на портрет умершего родственника, на фотографию в рамке на стене. Как я мог при этом присутствовать? С другой стороны, а что это за фильм? Человек на черно-белой фотографии — спокойный, налитой, уверенный. А тот сосед, что вылил содержимое, видимо, разгневался, направить гнев на кого-нибудь из живых не хватило смелости, а на покойного можно.
Второй фрагмент. Мой отец стоит у дерева и смотрит на наше окно. Льет дождь, он мокнет, но продолжает неподвижно стоять. Это явно не сюжет из фильма, он не мог попасть на экран, но вполне мог соединиться с чьим-то образом. Возможно, так стоял и смотрел на окно не он, а некий персонаж, но в сознании этот персонаж стал именно им. И окно было, естественно, не наше, а чье-то. Да, и еще звучала трогательная музыка, похожая на то, что было в фильмах конца 70-х. Вы можете представить такую картину и поставить музыку Рыбникова, к примеру. Одинокий человек стоит, где слезы, где дождь — непонятно, и играет что-то вроде «ветер весенний ночной принесет тебе вздох от меня».
Есть важное различие между просмотром фильмов тогда и сейчас. Тогда мы не могли их пересматривать по своему желанию. Сейчас же есть возможность пересмотреть любое кино, остановить, отмотать назад или вперед. А раньше мы могли смотреть лишь то, что показывается по телевизору, никак не влияя на содержание, не имея толком никакого выбора. Это было похоже на поток времени, в котором ты существуешь. Вернее, на три потока, потому что было три канала. Ты можешь выключить, включить, выбрать один из трех каналов, установить громкость, и все. Правда, были редкие люди с видеомагнитофонами, можно сказать зажиточные, по-своему воспринимавшие советскую действительность. У них наверняка было другое восприятие кино. Однажды меня кто-то спросил (не помню, кто именно), что бы я сделал, если бы у меня оказался видеомагнитофон. Я почему-то ответил — помню прекрасно этот ответ, — что останавливал бы фильмы и перерисовывал кадры в тетрадку. Зачем-то. Сейчас непросто понять, откуда возникло подобное желание, а оно естественно: это желание захватить проматываемые образы, сделать так, чтобы их можно было разглядывать.
Телевизор был чем-то вроде форточки в иной мир, порталом в то, что не имеет отношения к реальному. Никто не видел тех людей, что показывались там, да и, более того, никто не знал никого, кто бы их видел. Наш бывший сосед дядя Саша иногда заходил к нам, спрашивал разрешения посмотреть телевизор, садился прямо на ковер, обхватывал колени и втыкал в мельтешащие картинки на экране, почти не моргая. Вообще, у него была какая-то особая чувствительность, он мог выйти поутру во двор и заголосить как чайка.
Про чаек, кстати. Они залетали к нам во дворы, копались в мусорных баках, возили клювами по асфальту целлофановые пакеты с красной жидкостью. Соседи говорили, что это из-за того, что в море не стало рыбы, им ничего не остается, как заниматься невесть чем, удивляя ворон и голубей. Все это в тишине. Но иногда они болезненно вопили. Будто эта тишина скапливалась в них и вырывалась наружу как отчаянное кряканье. И дядя Саша так же. Он смотрел телевизор с какой-то нездоровой жадностью, боясь пропустить важное послание. Сейчас-сейчас там произнесут нечто драгоценное, касающееся его сущности. Час-два, никто ничего не произносит, но сейчас-сейчас это случится. Спросят: «Дядя Саша, ты внимательно смотришь?» Да, внимательно. Это хорошо, ты молодец.
Зачем все это смотреть? Действительно, это было непонятно, но многие привыкали жить при включенном телевизоре. Уже чуть позже, в начале 90-х, подобная жизнь оказалась дорогим удовольствием, стало не так просто оплачивать счета за электричество. Но опять же, находились лазейки. Если счетчик располагался внутри квартиры, а не на общей лестничной клетке, на него, бывало, вешался магнит, и он переставал крутиться. Такие дела наказывались огромными штрафами, и те, кто умудрялся так жить, годами хоронились от рыщущих контролеров. Не надо открывать дверь абы кому, внимательно смотреть в глазок, если позвонили. И все, можно смотреть телевизор без ограничений.
Когда-то хотел написать рассказ о поселении типа нашего. Несколько дней подряд шел дождь, и вместо двора образовалось озеро, ну или пруд — как угодно. Жители взглянули в отражение неба в воде и увидели там ангелов. Сколько оставалась вода во дворе, столько виделись ангелы. Кто-то из жителей сразу же пошел молиться, решил поменять свою жизнь, а у кого-то ничего не поменялось. Даже не помню, как собирался закончить этот рассказ. Дома вокруг сравнивались бы с краями огромной чаши, а вода — с ее содержимым. И люди старались словами не подтверждать, что они видят, а лишь поглядывали друг на друга, пытаясь убедиться, что это не их собственная галлюцинация.
За последние пару лет пересмотрел множество советских фильмов, особенно фильмов Рижской киностудии, пытаясь прочувствовать ритмы. «Мираж», «Он, она и дети», «Сад с призраком», «Долгая дорога в дюнах» — все это я видел в детстве, и какие-то фрагменты этих фильмов слились со снами. Актерская пластика там совершенно иная, ее трудно представить помещенной в современное кино. Актер работает не со своей ролью, он работает с пространством вокруг себя, создавая некую ауру, эту ауру и цепляет камера. Если он не обращает внимания на пространство вокруг себя, он выпадает из кадра.
Фильмы Рижской киностудии — это детские сны, темные и скучные. Но сны и должны быть скучными, иначе человек не отдохнет.
Когда-нибудь расскажу всю правду про Латвийскую ССР 80-х. Ну как «всю»... Ту, что знаю.
Все это было похоже на кропотливую работу пожилого художника. Он брал нежные оттенки голубого и серого, еще светло-коричневого, без спешки смешивал, болтал кисточкой в литровой банке, наносил на холст, тихо-тихо, бережно-бережно. Под крики чаек, под взгляды моря, под шепот бездны, под замершие улыбки умерших соседей.
Белые журчащие барашки на волнах, пыль в воздухе, изображение в зеркале, разделенное на три части, все-все-все в предвкушении. Есть рядом невидимая сущность, она нас и обнимает.
Бабушка перебирает вещи в шкафу, перекладывает облигации, свои медали Героя Труда (или медали за трудовую доблесть, забыл, к своему стыду) и напевает песни Толкуновой. Полы деревянные, скрипучие, в дверях мутный глазок, в подвале старые велосипеды и бесконечные банки с вареньями и соленьями. Наступит зима, будем все это уплетать.
Прекрасно помню один июльский вечер 83-го года. Мы находимся около восьмого корпуса, не происходит ничего в плане событий, но воздух пропитан каким-то теплом и вниманием, понимаю, что мне надо идти домой, бегу к своему подъезду, поднимаюсь на четвертый этаж, дальше — смотрю с балкона туда, откуда прибежал, и слышу легкий гул — гул существования. Это благодать, она окутывает всех нас. И это ощущение — не мое, оно наше общее. Все чувствуют это и не знают, как выразить, просто неподвижно улыбаются.
Определенно, мне непросто об этом вспоминать, сразу начинает нести куда-то. А дальше там ведь начинается боль, совсем другие образы... Если когда-нибудь буду снимать это, придется реветь каждый день на площадке, к концу съемок снова не останется нервов.
Это звучит наивно, правда? Но ведь наивное звучание во многом и формирует культуру.
В складках одеяла можно разглядеть драконов. Или историю похищения возлюбленной из замка, с погоней за лодкой, идущей по ночной воде, с говорящей рекой, которая укрывает героев. Может, так и с детскими впечатлениями. Они надежно хранятся в памяти, а когда выходят наружу, вызывают со стороны лишь недоумение.
Еще раз. Впечатления от кино не так просто отделить от впечатлений вообще. Где это происходило? В кино, во сне или в воображении? Или это подслушанный и домысленный рассказ? Это нигде не происходило, но почему-то четко осталось в памяти.
11 мая мне приснилась «теория впечатления». Сначала это был старый двор, я плыл по нему, а цыган стоял рядом, улыбался и подбадривал. Затем весь двор покрылся туманом, и вся эта дымчатость показалась источником будущих впечатлений. Из нее можно лепить то, что произведет впечатление.
Эта дымчатость — субстанция, из которой будут построены впечатления от кино, литературы, живописи. И, возможно, все они заложены в том дне, во дворе детства. Вас впечатлил фильм? Он отчасти там уже был показан. Впечатлила картина? Она рисовалась тогда внутри того тумана.
В 1917 году появилась работа музыковеда Леонида Сабанеева «Ритм». Сначала там рассматриваются примитивные определения ритма вроде схем длительностей. Затем описывается желание уйти от временных искусств и понять, что же такое ритм вообще. Приводятся разные идеи ритма как порядка, и в итоге автор выдает удивительное. Ритм — это принцип наименьшего действия в искусстве. Еще он пишет, что форма должна поглощаться содержанием, иначе «принцип ритма не воплотится». Также там звучит: «То, что кажется источником стеснения, на самом деле оказывается источником красоты». Убирание лишнего, проявление прекрасного через ритм… Это же то, чем я занимался почти всю сознательную жизнь.
Варез говорит о ритме как о скрепляющем принципе, о том, что не позволяет рассыпаться. У него еще были движущиеся тела умных звуков как составные части пространственной музыки. У него много интересных высказываний: например, то, что субъективно шум — звук, который не нравится. Еще он заметил интересную вещь: что индийская мелодика, проигранная задом наперед, имеет плавное течение, практически такое же, как и при нормальном воспроизведении, и что восточным музыкантам западная музыка кажется неплавной, скачущей.
Интересное ведь замечание... Чем отличается западная музыка от восточной? Восточную можно проиграть в обратном порядке, и она останется по сути собой, а западная вызовет недоумение.
А Джон Кейдж задает ритм просто как отношения между отрезками времени. Ни у кого нет такой чуткости ко времени, как у музыкантов. А кто докапывался до понятия ритма так, как Мессиан... Он приводит десятки определений ритма и пытается нащупать нечто более тонкое, чем эти формулировки. Он блуждает между Бергсоном, Фомой Аквинским, магическими системами и индийскими теориями ритма. Монологи Мессиана — один из самых интересных текстов за последнее время. Он говорит, что птицы поют лучше на рассвете и закате потому, что вдохновляются цветами неба.
Когда только услышал Мессиана, показалось, что это хтонический Шнитке. Музыка очень кинематографична, она звучит как закадровая. На экране происходит нечто. Хотя никакого экрана и нет. Есть мозаики из цветных камешков, раскрашенное время. (У Бергсона возникает время-как-время и время-как-пространство, он прислушивается к чистой и пространственной длительности, пытаясь понять, что ближе восприятию. Время как тик-так.)
Ритм — то, что не дает рассыпаться бытию.
(Компоненты ритма по Мессиану. Порядки таких понятий, как: долгота, интенсивность, высота, тембр, рельеф, пауза... У него пустоты внутри текста согласуются с музыкальной тишиной. Дальше он устанавливает странный закон ритмичности, связанный с периодичностью, необратимостью и симметрией. Необратимые ритмы повсюду...)
Что еще интересно... он считал, что музыкальная культура, если не вся, то мелодическая, была заложена до человека, в мире птиц. Истоки всех мелодий там. Человек понемногу раскрывает то, что чувствуют птицы.
(Послушал десять раз «Праздник прекрасных вод». Было Нечто, что разделилось на музыку и язык. Там был ритм как принцип. «Звуковые облака», «звуковая пыль» Мессиана могут быть найдены в кино. «Облака образов», «образная пыль». Они отличаются прозрачностью, плотностью, интенсивностью.)
(Итак, «облака образов» и «образная пыль»... Из них склеиваются сны. Есть еще кое-что. Когда ныряешь под воду, но оставляешь глаза открытыми. Внеобразная глубинность. Из этих трех и складываются сновидения.)
У Лигети есть описание детского сна. Он в своей комнате, но не может пробраться к кровати из-за множественной плотной паутины. Там же все облеплено насекомыми, все это колышется и меняется. Этот сон оказал сильное влияние на его дальнейшую деятельность. Мне представляется, что это был не совсем сон. Лучше назвать данное состояние визионерским выбросом. Такое случается. Комната, в которой человек спит или проводит много времени, остается привычной, но заполняется невесть чем. Странными гостями, мерцающими существами, светящимися кузнечиками, мотыльками и медузами вместо люстр. Со мной случилось схожее в 2012 году в Принстоне. Спустя пару лет случайно наткнулся на копию увиденного, листая творчество пациентов психиатрических больниц. Как будто мы находились в одном месте в одно время, смотрели на эту живность у потолка одними глазами. Есть у Лигети композиции, похожие на шелест насекомых, с пробивающимися голосами невесть кого. Хор дрожащих мелких существ.
27 мая
Определился с составом. Надеюсь, не ошибся.
30 мая
Вчера меня окликнули в метро. Оказалось, это певицы, мы ставили спектакль в темном зале три года назад, я дирижировал — ну, как умел, громче-тише, махал руками. Удивительное совпадение, ведь именно сейчас нужны певицы-ангелы для спектакля.
Снилось, что поднимался по лестнице в старом подъезде. Нужно было подняться и посмотреть оттуда в окно. Такая цель. Как будто откроется особый вид. На третьем этаже оказалось развешано белье, появилась вязкость. Не подняться, не преодолеть почему-то.
Сегодня перечитывал Деяния, наткнулся на фрагмент, там люди исцеляются после того, как на них накладывают платки и пояса Павла. Тень Петра, платки и пояса Павла, сжигание книг по чародейству на пятьдесят тысяч драхм... «Блаженнее давать, нежели принимать».
2 июня
Проснулся и понял, что нужна закольцованность спектакля, повтор одной и той же сцены в начале и в конце. И это должна быть свадьба. Свадьба небесная, свадьба земная. Ангелы дуют на одуванчики, а из них вылетает снег, получается снежная свадьба. Или не так, ангелы плюхнутся на поляну с выцветшими одуванчиками, и пойдет снег.
В итоге мы сегодня целый день обсуждали с художниками одуванчики.
5 июня
Увидел сон. Добежал до электрички, вскочил в последний момент. И понял, что она пойдет мимо кладбища.
7 июня
Снилось место и о. А. Мне хотелось ему высказать что-то, но я не смог. Лишь проговаривал всякие предъявы про себя. Затем лег, он подошел и положил руку мне на голову, как бы благословляя. Тут появился некий епископ в красной богатой одежде, о. А. подскочил к нему, поцеловал панагию и плюхнулся на колени. Епископ будто не наш, а какой-то восточной церкви, или даже не этого времени, а древний. Мы решили использовать вертикальные экраны. Полоски с проекцией. Л. написал: «Эйзенштейн в Америке, в зале, где вручали Оскар, пытался доказать, что горизонтальный экран — это пережиток театральной эпохи кинематографа. А в Америке первой половины XX века горизонтальный экран был аксиомой». И еще прислал отрывок из лекции:
Можно предположить, что переход к вертикальности предвещает или даже вызывает переход от повествования к изображению, от «тогда и там» к «здесь и сейчас». Короче говоря, от диегезиса к мимесису. Более того, горизонтальный формат обрамляет сцену или открывает окно в мир, а вертикальный формат, особенно в случае с иконами или портретами, претендует на непосредственное присутствие, или призрачное отсутствие, или, как мы увидим, на призрачное присутствие.
16 июня
Видел во сне кухню старой квартиры, но она воспринималась как кладбище. Там была бабушка, я ей говорил, что нужно найти здесь свое место. Затем она стала прощаться и оставила в дверях и на столе прощальные записки. Читал их и плакал. Чтение классики на сцене может происходить далеко не через перенесение сюжета. Известный текст может звучать определяющим фоном или проявляться как общее «узнавание». Фабула происходящего может быть совсем иной-иной, и узнавание будет приходить от очевидных ассоциаций-соединений, близко к тому, как это происходит в мышлении, — через вспышки ускользающих образов, через ритмы и мелодичности. О. Г. прислал отрывок из Глинки — «похищение и сон» из «Руслана и Людмилы». Похоже на панихидное пение, какое-то проваливание. И нечто, не имеющее дна. Утром листал книги Аникста по теории драмы.
Со стороны работы по эстетике выглядят руководством для кукольного театра. Все очевидно и уже сказано. Здесь, видимо, кроется нечто. Оно очевидно, пока не соприкасается с практикой, пока ты не оказываешься в той самой комнате с балконом, с диваном, на котором сидит зритель. Он сидит, смотрит и ждет. Он внимательно выслушает все, что ты ему расскажешь.
18 июня
Сегодня встретился с К. Г. Он рассказал про идеи вирусологии в исследовании рукописей.
Снова снилось, что стояли с бабушкой на кухне, смотрели на огороды в окне. Затем там же, во сне, начался спектакль и в нем режимы зрения — экраны и ритмы, и все зазвучало с чистой достоверностью. Сетки с изображением, завесы, ракурсы. Два схожих сна, разделенных парой ночей. Кухня, бабушка, кладбище. Кухня — не кухня вовсе, а странное место, за окном или не за окном растут деревья и кусты. Темное мышление — это то, что происходит в предсонных состояниях, там свои причины и вдохновения, они часто растворяются, когда дергаешься и возвращаешься в чистое сознание. Темная филология — там же. Она как раз становится похожей на детектив. Ты бредешь на ощупь, без фонарика, распутывая на ходу появляющиеся связи. Распутывать получается лишь с закрытыми глазами, открываешь их — и все испаряется.
(Возможно, от тебя скрывают правду не корыстно, а потому, что берегут. Ну, и еще не знают, что сказать. Все тебя успокаивают.)
Поутру читал критику «Синей птицы», интересно, как четко там рассуждается о необходимости ясных действий. Нет действий — нет театра, становится скучно. Действия — это преодоления и изменения. Говорящий сахар и орущий хлеб — это не действие. Если бы тогдашние критики зашли в театр чуть позже, они бы окосели от печали. Ничего не происходит, все тихо перемещаются и чего-то ждут. Сегодня придумался образ ветвящихся за окном электрички проводов. От столба к столбу. Как пряжа, как время, как тиканье часов. Три девушки возвращаются на электричке домой, смотрят в окно, видят проносящуюся природу, обмотанную проводами.
30 июня
Вчера был на таком мероприятии. Темный зал с колоннами, человек сто, половина из которых совершала странные движения. Нас было трое, три судьи, вместе со мной именитые танцоры-хореографы. Нам нужно было отобрать сначала тридцать, затем двенадцать, затем троих. Меня почему-то позвали судить чужие танцы и перемещения. Гремела музыка, люди извивались, прыгали, а некоторые весьма изящно танцевали. Иногда подходили к микрофону и пели или издавали звуки, похожие на голоса чаек. Это было похоже на сон, казалось, что вот-вот открою глаза и увижу белый потолок или деревья за окном. Не было, кстати, никакой тревожности — благостная атмосфера какого-то телесного созидания. Не так просто было отделить серьезных танцоров от тех, кто просто пришел поваляться в лучах. Потом я их долго расспрашивал про жизнь, стремления и мечты. И благодарил за этот опыт. Некое благостное дионисийство с легкими сектантскими ощущениями.
В 14 лет мне подарили книгу «Рождение трагедии из духа музыки». Это к слову о дионисийстве. Решил сейчас перечитать.
Зачарованность есть предпосылка любого драматического искусства
Сияющие пятна, исцеляющие взор, измученный ужасами ночи
Музыка — это язык, который способен к бесконечному означиванию (это не оттуда)
(и еще о природе речитатива)
Гремучий текст. Он мне не намного понятнее, чем в 14 лет.